Уменьшительное зло. Екатерина Марголис — о сентиментальности
Умиление и зло, жертва и агрессия, безответственность и незрелость. Какая тут связь с общим менталитетом и устройством нынешнего российского общества? Почему вымощенная благими намерениями дорога может вести в ад? И как это выражается в русском слове? Об этом статья художницы, писательницы, лингвиста Екатерины Марголис.
Всё больше думаю о непосредственной связи теории малых дел и большого зла. Не раз замечала (и, уверена, замечали и вы, внимательные читатели и пользователи соцсетей), что самые людоедские комментарии поступают от тетенек или юных дев, чьи странички в социальных сетях украшены котиками, цветочками и «лучиком добра и позитива».
И это не случайно.
Сентиментальность — антоним человечности.
Сентиментальность — это всего лишь поверхностная эмоциональная реакция организма, не требующая усилий. Сентиментальность — реакция физиологии, а не плод душевного труда. Это дешевая душевная маска, которая рядится в сочувствие, но за которой прячется как раз отсутствие эмпатии. Эти котики и цветочки (как и «нашимальчики») суть душевные эвфемизмы, эрзацы человечности. Защита собственного внутреннего комфорта. Анестезия вместо внутренней работы.
У меня есть гипотеза, что именно с этим связан новый расцвет уменьшительных в современном российском наречии. (В юности мне довелось переводить замечательную статью великой польско-австралийской лингвистки Анны Вежбицкой про семантику уменьшительных суффиксов в русском языке, но это было ещё до нынешнего расцвета.)
Сентиментальность — антоним человечности.
Лингвисты выделяют в каждом языке так называемый baby-talk — это подъязык нашего основного языка, на котором взрослые говорят с малышами. Об особенностях и природе его написано множество исследований. Примечательно, что в современном русском характерные именно для baby-talk уменьшительные стали языком не защиты, а прикрытия насилия. И это, как мне представляется, напрямую связано с сиротством как частью менталитета ГУЛАГа и национальным синдромом расстройства привязанности ( об этом я писала подробно в статье «Россия — страна сиротства»).
Все эти «детки», «садики», «мамочки», наводнившие русскую речь последних десятилетий – не просто уменьшительно-ласкательные, не просто инфантильные и сентиментально-фальшивые, но и глубоко лакейские («стульчик», «билетик», «справочку», «водичку» – от присутственных мест и казенных учреждений до ресторанов и всей сферы обслуживания). И именно в этой связке они хорошо отражают лагерно-фашистский дух современной России.
«Мне приходилось соприкасаться с уголовным миром. Фольклор уголовного мира всегда сентиментален, поэтому герой называет себя «бедный мальчонка». При этом сентиментальность обыкновенно сочетается с жестокостью, даже, более того, это подразумевает. Представление обидчика, что он обиженный. Отсюда обычная норма хамского поведения. То, что мы в уголовном кодексе назвали бы превышением меры обороны. Когда беседуешь по-человечески с людьми, которые совершают такие дела, наталкиваешься на убеждение, что он оборонялся, что все против него» (Юрий Лотман).
Как отчетливо узнается в этом рассуждении вся путинская риторика войны. И она же закономерно растворена во всем обществе.
Сентиментальность как декорации зла. Виктимная агрессия. Безответственный инфантилизм. Всё это напрямую связано и с сиротским комплексом, и с «зоной комфорта», и с общим лагерным менталитетом и устройством нынешнего российского общества по образу и подобию зоны.
«О тюремной сентиментальности написано много пустого. В действительности — это сентиментальность убийцы, поливающего грядку с розами кровью своих жертв. Сентиментальность человека, перевязывающего рану какой-нибудь птичке и способного через час эту птичку живую разорвать собственными руками, ибо зрелище смерти живого существа — лучшее зрелище для блатаря» (Шаламов).
Потому так неуместна сейчас российская сентиментальность, потому неловко читать рассказы о лучиках добра даже от антивоенных россиян, которые ещё то и дело противопоставляют её «расчеловечиванию».
В действительности же всё ровно наоборот.
Нацисты тоже были очень сентиментальны: тоже любили цветочки и кошечек и плакали над скрипичными концертами.
Напомню у Хафнера в «Истории одного немца»: «В мире и даже специально в литературном мире почти не заметили того обстоятельства, что в Германии 1934–1938 годах было написано так много воспоминаний о детстве, семейных романов, книжек с описанием природы, пейзажной лирики, нежных изящнейших вещичек, литературных игрушек, как никогда прежде… Книжки, полные овечьих колокольцев, полевых цветов, счастья летних детских каникул, первой любви, запаха сказок, печных яблок и рождественских ëлок, – литература чрезмерной назойливой задушевности и вневременности как по свисту хлынула на полки книжных магазинов в самый разгар погромов, шествий, строительства оборонных заводов и концлагерей…»
Список российских благотворителей в поддержку людоедства я смогла прочесть даже не до половины. Но он впечатляющ.
Котики и цветочки вместо реальной человечности.
Эксцессы с доверенными лицами и разнообразными «выборами Софи» сопровождали все путинские десятилетия с нарастающей частотой. Напоминать не буду. Они и так на слуху и на виду. Аргументы о дружбе со злом ради спасения Х (где Х может быть театром, делом, факультетом и даже больными детьми) уже сто раз обсуждены и пережеваны.
И сейчас, то и дело натыкаясь на глухоту и слепоту своих бывших коллег по благотворительности, я всё отчетливее понимаю: это закономерно, а не случайно. Как и котики и цветочки вместо реальной человечности.
Расцвет психологических практик и коучей. Двоемыслие и подавление критического мышления. И зона комфорта, как главный термин и символ, в котором с каждым годом первого становилось всё больше, а второго всё меньше.
Именно сейчас на безжалостно контрастном фоне «последних вещей» войны в Украине стал особенно заметен этот консенсус нарисованного «очага папы Карло» и общий российский моральный релятивизм. Исподволь насаждавшийся за годы путинизма (да и раньше), релятивизм изящно подменил комфортом и интересами освоение ценностной основы западной цивилизации и этики, ее внешними проявлениями: велосипедными дорожками, тыквенным латте, продвинутыми выставками, высокими зарплатами в обмен на моральные компромиссы. Репрезентация (и саморепрезентация) подменила суть. Культура как драпировка и маскировка (понятие столь близкое ГБ -психологии нынешней российской власти) дошла до своего страшного логического завершения в декорациях руин разбомбленного вместе с живыми детьми Мариупольского театра портретами русских классиков.
И конечно, расцвет фондов и системной благотворительности (столь необходимой и одновременно столь удобной для перекладывания на граждан ответственности государства и одновременного контроля над ними) тут тоже не случаен. Собственно, вся система российской благотворительности строилась на постепенном симбиозе с государственным злом. (Это была именно вербовка — по меткому замечанию Евгения Добренко о типе взаимоотношений российского государства и общества, — которая закономерно приводила к заложничеству.)
«Те, кто выбирают меньшее зло, очень быстро забывают, что они выбрали зло. (…) Более того, если мы рассмотрим техники тоталитарного правления, станет очевидно, что аргумент «меньшего зла» — вовсю используемый и теми, кто непосредственно принадлежит к правящей элите, — суть неотъемлемый элемент в аппарате террора и преступлений. Идея о приемлемости меньшего из зол сознательно используется для того, чтобы расположить государственных чиновников и население в целом к принятию зла как такового. Вот один из многочисленных примеров: истреблению евреев предшествовала последовательно выстроенная череда антиеврейских мер, с которыми соглашались, ссылаясь на то, что отказ от участия в них сделает всем только хуже, пока, наконец, ситуация не стала такой, что хуже уже и быть не могло» (Ханна Арендт).
На фоне же абсолютного зла нынешней войны традиционная для российского (и любого репрессивного общества) дихотомия «человек против государства» превратилась в шизофрению.
Психологически это объяснимо. Велик соблазн объявить всё плохое происками Пу и абстрактного «государства» или «режима», а всё хорошее — «душевностью наших людей», только в этом положительном контексте внезапно обретающих субъектность. Характерно и использование местоимений «мы» вместо «они». На отделение первого лица от третьего направлены риторические усилия множества российских антипутинских публицистов и авторов. Это тоже более чем понятно психологически. Жить в ощущении бессилия перед лицом очевидного зла и одновременного стыда невыносимо. Брать ответственность трудно и, главное, непривычно (в эмиграции мы наблюдаем всё тот же синдром выученной беспомощности и всё ту же экспортированную «зону комфорта», в условиях же репрессий внутри РФ поле возможностей и вовсе сужено до минимума, хотя оно остается и там). И защитные реакции легко переходят в агрессию.
С начала вторжения я много пишу в социальных сетях и внимательно изучаю рецепцию моих текстов и комментарии читателей. В этой непосредственной обратной связи и возможности ее исследования — интереснейшее и полезнейшее свойство социальных сетей, в отличие от классической прессы.
Неумение различать вину и чувство вины, инфантилизм и виктимность, непривычка и неумение брать на себя ответственность, непонимание субъектной, а не репрессивной природы ответственности приводят к тому, что многие ищут прибежища в сентиментальности.
Ярость реакций многих россиян, вне зависимости от места проживания, на критические тексты, на рефлексию о глубинных причинах нынешней войны и имперских корнях русской культуры, о вине и об ответственности всё безжалостней и саморазоблачительней обнажает внутренний этический вакуум во всей панораме «всё неоднозначно». Моральный конформизм и релятивизм взрастил защитную идею, что на этическое суждение нужно какое-то (приобретенное по непонятным расплывчатым критериям) моральное «право», и всячески сопротивляется осознанию, что такое суждение на самом деле есть не право, а императив. В отсутствие собственной воли к поиску истины, при размазанных релятивизмом и конформизмом ценностях и принципах (но со свербящей совестью) высказанное суждение неизбежно внутренне ощущается как о-суждение. Отсюда ярость.
Неумение различать вину и чувство вины, инфантилизм и виктимность, непривычка и неумение брать на себя ответственность, непонимание субъектной, а не репрессивной природы ответственности приводят к тому, что многие ищут прибежища в сентиментальности.
Но я убеждена, что, именно поддавшись минутному импульсу физиологии души, сентиментальности, мы не только не становимся лучше и человечней, а ровно наоборот: мы продолжаем ровно ту линию безличности и безответственности (а часто и безответности) перед лицом зла, которая единственно ему и потребна. Мы предаем верность своему человеческому призванию и тех, кто хотел жить, но кого убили вчера и сегодня на рассвете российские ракеты. Мы предаем человеческую солидарность и ответственность перед теми, в кого они летят сейчас.
Ракеты запускают россияне. Их наводят россияне. Их доставляют россияне. Их программируют россияне. Их не замечают тоже россияне.
Украинцы не заметить их не могут. У них нет такой роскоши. Их ими убивают. Прямо сейчас.
И никакими уменьшительными этого зла не уменьшить, и никакими цветочками не замаскировать, и никакими обнимашками, разговорами о теплых чувствах, безличном государстве и даже реальными малыми и важными делами это не отменить.
- Маска, я тебя знаю. Екатерина Марголис – об операциях прикрытия - 15 апреля 2024
- Екатерина Марголис. «Тюрьма открывается снаружи, но свобода — изнутри» - 18 февраля 2024
- Уменьшительное зло. Екатерина Марголис — о сентиментальности - 7 ноября 2023
Статья впервые опубликована на Радио Свобода
Изображения:
Выставка картин Константина Еременко на форуме свободной культуры СловоНово, 27 сентября 2023 г. (© schwingen.net)
Стоп-кадр из документального кинофильма «Праздники» режиссера Антона Каттина, производство Швейцария, 2022 г.
Напала на русские ласкательные и уменьшительные суффиксы.Не просто глупая-а очень глупая женщина. Т.с. не дура но дурочка.имхо